— Что же вы у Чацкого делали?
— В то время департамент «Государственных Умопомрачений» учрежден был, а Александр Андреич туда директором назначение получил. Ну, и меня заодно помощником экзекутора определил.
— Христос с вами, Алексей Степаныч! да разве существовал такой департамент?
— У нас, сударь, и не такие департаменты бывали! А этот департамент Александр Андреич даже сам для себя и проектировал. Ведь он, после того как из Москвы-то уехал — в историю попал, в узах года с полтора высидел, а как выпустили его потом на все четыре стороны, он этот департамент и надумал. У нас, говорит, доселе по простоте просвещали: возьмут заведут школу, дадут в руки указку — и просвещают. Толку-то и мало выходит. А я, говорит, так надумал: просвещать посредством умопомрачений. Сперва помрачить, а потом просветить.
— И успешно у него это дело шло?
— Как сказать! настоящего-то успеху пожалуй что и не достиг. Последовательности в нем не было, строгости этой. То вдруг велит науки прекратить, а молодых людей исключительно с одними сонниками знакомить, а потом, смотришь, сонники в печку полетели, а науки опять в чести сделались. Все, знаете, старинное московское вольнодумство в нем отрыгалось. Ну, и вышло, что ни просветил, ни помрачил!
— И долго у вас эта канитель тянулась?
— Нет, не долго. Всего годков с десять директором посидел. А под конец даже опустился совсем. «Опротивело!» — говорит. Придешь, это, бывало, с докладом, а он: «Ах, говорит, как все мне противно!» Или вдруг монолог: «Уйду, говорит, искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок!» И что ж бы вы думали! — на одиннадцатом году подал-таки в отставку!
— Жив он еще?
— В имении своем, в веневском, живет. И Софья Павловна с ним. И посейчас как голубки живут. Жаль, детей у них нет — все имение Антону Антонычу Загорецкому останется. Он Чацкому-то внучатным братом приходится.
— Помилуйте! — да ведь и Чацкому теперь, поди, за семьдесят — сколько же лет Антону Антонычу?
— Ему под девяносто, да он, сударь, и до ста шутя проживет. Вы его теперь и не узнаете: нисколько в нем прежнего вертопрашества не осталось, даже лгать перестал. Донос он в ту пору неосновательный на Репетилова написал — ну, его и прѐзрили! С тех пор остепенился, стал в карты играть, обобрал молодого Горича да и начал деньги в проценты отдавать. Гсперь деньжищ у него — страсть сколько! Поселился в старинном горичевском имении, всю округу под свою державу привел! Однако, как бы вы думали? — от доносов все-таки не отстал! Нет-нет да и пустит! Даже на Александра Андреича сколько раз доносил!
— Неужто ж Чацкий с ним после этого видится?
— Как не видеться? Родня-с. У Александра Андреича, с тех пор как он в узах-то высидел, и насчет родни все понятия изменились. Прежде он и слышать не хотел об Антоне Антоныче, а теперь — не знает, где и усадить-то его!
— Ну-с, а когда Александр Андреич в отставку вышел — после как?
— А после Александр Андреич Репетилова на свое место рекомендовал. Тот тоже лет с пяток повластвовал. Не притеснял и этот — нечего сказать.
— Скажите пожалуйста! И Репетилов начальником был! Ведь это почти сказка из «Тысячи одной ночи»!
— Все было! — да и чем Репетилов хуже других! Еще лучше-с. Послужите с наше — будете и Репетиловых ценить!
— Позвольте однако! Я себе даже представить не могу… ну, что мог Репетилов в департаменте делать, хотя бы и по части умопомрачений?
— А что ему делать! Пришел — и с первого же абцуга сказал нам речь: вы, говорит, меня не беспокойте, и я вас беспокоить не стану!
— Гм… а что вы думаете! — ведь это недурно!
— Прямо нужно сказать: хорошо! Потому, ежели никто никого не беспокоит — значит, всякий при своем деле находится; ни шуму, значит, ни гаму, ни светопреставления. Домашние театры он у нас в департаменте устраивал, свои собственные водевили ставил. Бывало, к нему начальник отделения с докладом придет, а он в самой середине доклада — вдруг куплетец!
— И прекрасно. Право, хорошо!
— Однако годков через пяток и он не выдержал. Не раз он и прежде проговаривался: «Слушай, говорит, Алексей Степаныч! — сам ты видишь, какой я человек! «Способностями бог меня не наградил», однако, как раздумаюсь, что и я когда-то… что у меня Удушьев приятелем был — ну, поверишь ли, так мне сделается противно… так противно! так противно!»
— Ему-то отчего ж?
— А Христос его знает! Сказывают, что прежде-то он в масонах был, а тут, как нарочно, строгий приказ вышел, чтоб те, кто в масонах был — напредь об масонстве чтоб ни гугу! Ну, он подписку-то дал да с тех пор и затосковал.
— Гм… стало быть, и в нем этот дух-то был?
— Настоящего духу не было, а душок — это точно! И представь себе, странность какая! Ведь я и до сих пор не знаю, как этого Репетилова по имени и по отчеству звать. Как прежде в Москве, бывало: Репетилов да Репетилов, так и после… Даже в формуляре значилось: Репетилов, действительный статский советник, а об имени и отчестве — ни гугу!
Этим заканчивалась первая половина молчалинской поэмы. Рассказывая об ней, Алексей Степаныч словно расцветал. Да и мне, слушая его, иногда казалось: что ж! — право, молчалинское житье-бытье вовсе еще не так дурно, как я полагал! Вот хоть бы Алексей Степаныч: он и на флейте играл, и у Чацких домашним человеком был, и с Репетиловым вместе водевили ставил… отлично! Конечно, образ и подобие божий у него, говоря биржевым языком, и доднесь находятся в слабом настроении, однако все лучше хоть и без образа и подобия божия, да в тепле сидеть и на флейте играть, нежели… Да-с. лучше-с! Покойнее-с! Вон он, поди, тысячи две рублей жалованья получает, да дом у него на Песках свой, да у каждого ребенка по билету внутреннего с выигрышами займа… И вдруг он двести тысяч выиграет? Уйдет он оттуда или останется там?