— Стал потише. По отделениям бродить перестал, только звонить еще больше начал!
— А страшно, я думаю, было, как он с вами в то время лицом к лицу стал, когда чиновники-то с ним эту штуку сыграли?
— Уж чего еще! Однако я тебе скажу, и во мне один раз это мужество проявилось! Говорит он мне однажды: позвать! говорит. — Кого, говорю, позвать прикажете? — Позвать! говорит. — Кого же, ваше превосходительство, позвать прикажете? — Он в третий раз: позвать! говорит. Ну тут я, признаться, не выдержал, возвысил, это, голос да как ляпну: да кого же, ваше превосходительство, позвать изволите приказать? — Да, было-таки и у меня! был и со мной такой случай!
— Ну, а он что?
— Да! почесал-таки переносицу! понял!
— Повысил ли он вас, по крайней мере, за вашу службу? наградил ли?
— Представь себе, какой ирод! Десять лет я при нем состоял, и все десять лет у нас экзекутора вакансия была — ну что бы, кажется, стоило! И как бы ты думал? — ведь так и не сделал меня экзекутором! В помощниках все десять лет тактики и выдержал!
— Как же вы оттуда выбрались?
— Видишь ли: в пятидесятых годах, в половине, сделалось везде, в прочих местах, куда против прежнего легче. Ну, и стал я подумывать, как бы в другое место улизнуть. А тут кстати департамент «Распределения богатств» открылся, и назначили туда командиром Рудина…
— Как, Руднна? Того, который в Дрездене…
— Того самого. Да неужто не помнишь? Как департамент-то его открыли, помещики в то время так перетрусились, что многие даже имения бросились продавать: Пугачев, говорят, воскрес. Ну. да ведь оно и точно… было тут намереньице… Коли по правде-то говорить, так ведь Рудина-то именно для того и выписали из Дрездена, чтоб он, значит, эти идеи применил. Вот он и переманил меня к себе: он ведь Репетилову-то родным племянником приходится.
— Вот вы у него бы и спросили, как Репетилова-то зовут?
— Представь себе: спрашивал — не знает! Сам даже сконфузился. Припоминал-припоминал: «Фу! — говорит, да просто зовут Репетиловым!»
— Хорошо вам при Рудине было?
— При нем — очень хорошо. Даже дела совсем никакого не было. Придет, бывало, в департамент, спросит: когда же мы, господа, богатства распределять начнем? посмеется, между прочим, двугривенничек у кого-нибудь займет — и след простыл!
— Кстати: что это у него за страсть была у всех двугривенные занимать?
— Так это по рассеянности делалось, а может быть, и просто по непонятию. Он на деньги как-то особенно глядел. Все равно как их нет. Сейчас, это, возьмет у тебя и тут же, при тебе, другому, кто у него попросит, отдаст. В этом отношении он почти что божий человек был.
— И долго он служил?
— Нет, скучно стало. Годика три промаячил, а потом и затосковал. «Противно», — говорит. Взял да в Дрезден опять ушел. А тут, кстати, и наш департамент переформировали: из департамента «Распределения богатств» — департамент «Предотвращений и Пресечений» сделали. Спокойнее, мол.
— Ну, тут как?
— Поначалу — ничего было. Старичка посадили — тоже Молчалиным по фамилии прозывался — хорошо обходился! А тут в скором времени на стариков-то мода проходить стала — его и сменили. А уж после него… вот тут-то я самую муку и принял!
— Это при нынешнем-то? неужто хуже, чем при Отчаянном?
— Хуже. Потому Отчаянный только звонками донимал, а этот прямо по карману бьет, кусок у тебя отнимает. Только и слов у него: в отставку извольте подавать! Ни резонов, ни разговоров… Ну, сам ты посуди! подай я теперь в отставку — что ж я завтра есть-то буду? Вот этого-то он и не понимает! Даже прямо нужно сказать: ни капли ума у него на этот счет нет!
— Ах, Алексей Степаныч, Алексей Степаныч! хороший вы человек!
— Страстотерпец я — вот что! Ведь ты знаешь, нынче у нас кто начальником-то? — Князь Тугоуховский… ну, сын того князя Тугоуховского, который еще к покойному Павлу Афанасьичу на балы езжал.
— А! да! помню! помню!
— Вот, как назначили его, я, признаться, даже обрадовался. Все, думаю, свой человек — вспомнит! И что ж, сударь! приехал он к нам в департамент, а я с дураков-то и ляпни: «Я, говорю, ваше сиятельство, от вашего родителя обласкан был, а ваше, мол, сиятельство даже на руках маленьким нашивал». — Сказал, это, да и сам не рад. Вижу, что у него даже лицо перекосило: то в меня глаза уставит, то по сторонам озирается, словно спрашивает: куда, мол, это я попал? «Ну-с?» — говорит. — Извините, говорю, ежели я ваше сиятельство обидел! «Обидеть, говорит, вы меня никоим образом не можете, а на будущее время прошу вас держаться следующего правила: отвечать только на вопросы, а о посторонних вещах со мною не разговаривать!» Это на общем приеме-то так обжег! При всех!
— Фуй!
— Да, так-таки с первого раза с грязью меня и смешал! И долго после того у нас таким манером шло: он слово — и я слово, он два — и я два. Придешь к нему, по приглашению, в кабинет, а он там взад и вперед словно на выводке ходит. Слова порядком не вымолвит — все сквозь зубы… изволь понимать! Стоишь, это, да только одно в мыслях и держишь: а ну, как он в отставку подать велит! У меня же в это время детки подрастать стали — сам посуди, каково родительскому-то сердцу такую тревогу ежечасно испытывать!
— Пронесло, однако ж?
— Пронесло… разумеется! Стал я по времени за ним примечать… Придет; вижу, что фыркает, — я и к сторонке! Или внезапность какую-нибудь придумаю: бумажку приятную приберегу да тут ее и подам. Смотришь, ан направление-то у него и переменилось! А иногда и сам от себя веселый придет… и это бывает! Бывает с ними… все с ними, голубчик, бывает!