— Ай да Иван Семеныч!
И вдруг вся курительная, словно под влиянием волшебного мания, загудела:
«Добрые чувства суть те, кои, будучи при рождении самим богом в нас вложены и впоследствии воспитанием в казенных заведениях развиваемы и утверждаемы» и т. д.
— И бог его знает, как он это делает! И дела у него кипят, и за галстук он закладывать успевает, и стихи пишет! Читали ли вы последнюю его вещь, как он «Спаси, господи» в стихи переложил?
— Превосходно! Бесподобно!
— Спаси, говорит, нас и от того и от того: и от непрошеных советчиков, и от материалистов, и от нигилистов, и от стриженых девок, и от лекций Сеченова… Да, перечисливши-то все, вдруг как выпалит: «По-бе-е-ды!!»
— И это — после трех-то бутылок хересу!
— Пьет херес — и пишет! потом коньяку, для разнообразия, спросит — и опять стихи пишет!
Наконец, уже совсем подле меня, двое чиновников беседовали:
— Да воротился. Мы-то думали, что ему совсем капут, а он еще прочнее прежнего засел!
— Тсс… а помните, как за границу-то он отправлялся?
— Да, многие в то время… Михал Михалыч даже проводить его за нужное не счел, а теперь и тужит!
— Так вы говорите, что прием хороший был?
— Помилуйте! чего лучше! — Идите, говорит, и действуйте!
— Н-да; так Михал Михалыч… пожалуй, что Михал Михалыч-то и прогадал!..
— Чего хуже! и неблагодарность и недальновидность — все выказал! Ну, как было не предвидеть! Ну, кем его заменить? Где у нас люди-то? люди-то у нас где?
— Главное — неблагодарность! Ведь он его из грязи вытащил! Тогда он, садясь в вагон, даже со слезами это высказал! Из грязи, говорит, я его вытащил… ммерзавца! Зато теперь он ему это выпоет! Все, скажет, можно простить, но неблагодарности — никогда!
— Вы думаете, значит, Михал Михалычу вчистую придется подать?
— Нет, до этого, вероятно, не дойдет, потому что ведь и Михаил Михалыч также… ну, кем его заменить? Где у нас люди-то? люди-то у нас где?
Словом сказать, сколько я ни прислушивался к происходившим кругом меня разговорам, ничего членовредительного уловить не мог. Это были обыкновенные житейские разговоры, характеризовавшие людей, быть может, не особенно умных, но и отнюдь не злых. Замечательнее всего, что мне не удалось услышать ни одного анекдота из сферы Воздаяний, ни малейшего примера сколько-нибудь оригинального Возмездия! Как будто все эти анекдоты и примеры были раз навсегда погребены в каком-то «Полном собрании анекдотов», и нет никому до них дела, и останутся они в забвении до тех пор, пока М. И. Семевский (лет через сотню) не откроет их и не украсит ими страниц «Русской старины».
Однако на меня все-таки никто не обращал внимания, и я уже начинал опасаться, что предполагаемого разговора о реформах так-таки и не удастся мне завести, как вдруг неожиданное обстоятельство вывело меня из затруднения. Покуда я сокрушался и роптал, в комнате появилось новое лицо. Я взглянул на вошедшего — и сердце у меня так и захолонуло: это был… Тугаринов! Тугаринов, мой товарищ по школе, с которым я, правда, никогда не был особенно близок, а лет двадцать тому назад даже совсем потерял из вида, но которого все-таки я никак не ожидал встретить здесь, в эту минуту! Несмотря на то что самые черты этого человека почти изгладились в моей памяти, мне сделалось почти жутко, когда я увидел его. С своей стороны, и он узнал меня, и ему тоже, по-видимому, сделалось жутко. Он влетел в комнату, с разбега, бойко и весело, даже кому-то крикнул: Петр Егорыч! а что же дело о… и вдруг осекся! Лицо его покрылось красными пятнами, руки уставились врозь, папироска, которую он намеревался сейчас закурить, не дрожала, а как-то плясала между указательным и третьим пальцами.
— Тугаринов! — начал я первый, — вы… ты…
— Ах, да! ведь ты у нас тут еще не бывал? — откликнулся он как-то ни к селу ни к городу, совсем смешавшись.
— Да, то есть лет двадцать пять тому назад…
— Ах, так ты теперь совсем-совсем нашего департамента не узна̀ешь, — заторопился он, — пойдем, пойдем ко мне в отделение, я тебе покажу!
Он как-то неуклюже, почти насильно взял меня под руку и повел вон из курительной комнаты.
— Ты совсем нашего департамента не узнаешь! — взволнонанно и спеша объяснял он мне, покуда мы пробирались рядом комнат до его отделения, — теперь, брат, у нас совсем не то, что было двадцать пять лет назад! теперь наша служба, благодаря богу, получила совсем-совсем другое направление!
Он пододвинул мне кресло, усадил меня и сам сел.
— Ну, как тебе жилось? Говори! рассказывай… ссстарррый товарищ! — начал он, взяв меня за руку и крепко сжимая ее.
Он опять покраснел и как-то нелепо стиснул зубы, как бы сдерживая сладкое волнение, произведенное свиданием со мной.
— Да нечего, признаться, рассказывать. Главное, вероятно, тебе известно, а затем едва ли стоит говорить об частностях.
— Как же! как же! знаю! читал, мой друг! читал! Почитываем мы тебя… почитываем! Резконько, голубчик! очень даже резконько!
— То-то вот! одни говорят: резконько, другие — мяконь-ко… как тут быть! Одно могу сказать с уверенностью: ни ты, ни другой не найдете у меня и следа злоумышлении!
— Что ты! что ты! кто же об этом даже в мыслях держать может! Напротив, все — это я с уверенностью могу сказать — все отдают тебе в этом отношении справедливость! И все-таки, голубчик, резконько! Тени слишком густы, свету нет! Немножко бы… чуточку! А впрочем, что ж я! Я-то об чем хлопочу! Напротив, я не только с удовольствием, но даже с наслаждением… Особливо последнее… как бишь! Так так-то, брат! Пописываешь? — прибавил он, дружески похлопывая меня по коленке.